Ульяна Худотёплая работает врачом-реаниматологом бригады экстренного реагирования в Белгороде. Она — один из самых счастливых людей на планете, несмотря на то, что находится фактически в зоне боевых действий. Одна из первых выезжает на вызовы, когда происходят обстрелы, взрывы, ранения и гибель людей.

С выбором профессии девушка ни секунды не сомневалась. Более того, прямо называет себя адреналинозависимым человеком. С детства она всегда старалась быть впереди всех и лезть туда, где опасно. В юности занималась баскетболом и регби — контактными и травмоопасными видами спорта. При этом Ульяна, будучи верующим человеком, всегда хотела спасать жизни. Просто потому, что они даны и никто не в праве их забирать.
В ковид пошла работать медсестрой, обучаясь в медицинской институте. Потом перешла работать на скорую. Спасала жизни во время всех испытаний, которым подвергся Белгород и Белгородская область за последние месяцы: заход диверсантов в Грайворонский район, удар по центру Белгорода 30 декабря 2023 года, прилет в районе гостиницы «Амакс», когда пострадала мама и двое детей. Не говоря уже о том, что нужно каждый день съездить в приграничные сёла, чтобы помочь пожилым людям, у которых возникают проблемы с давлением.
В интервью главному редактору ИА Регнум Ульяна описала свой обычный день на работе на скорой помощи в прифронтовых условиях. Объяснила, почему, несмотря на внешнюю холодность, готова даже пожертвовать жизнью ради спасения детей. Подробно рассказала о помощи раненым во время прорыва украинских ДРГ в Грайворонский район.
А также назвала единственное место, на которое была бы готова поменять свою нынешнюю работу.Страшно уже после смены
— Ульяна, вы пришли на интервью прямо со смены. В Белгороде сейчас тревожные и неспокойные дни, налёты БПЛА. Опишите, пожалуйста, эту свою смену.
— В течение суток было крайне много вызовов. В основном выезжали на прилёты беспилотников, на их разминирование. Они несут угрозу, даже если не сдетонировали. Сотрудники МЧС могут получить ранение. Поэтому мы сопровождаем все разминирования дронов.
Также в течение суток мы выезжали к двум детям. Один ребенок пострадал в ДТП, мы его перевозили из Шебекина в Белгород. Другой ребёнок был тяжёлым просто по состоянию здоровья своему.
Ещё осуществляли эвакуацию крайне тяжелых военнослужащих для их дальнейшей эвакуации в Москву и Санкт-Петербург — в центральные военные госпитали. Забирали их из больницы, где они находились на искусственной вентиляции лёгких (их жизнь полностью зависела от аппаратов), и на санпоезд их отвозили.
— В городе бесконечно объявляют то ракетную опасность, то опасность БПЛА, когда нельзя выходить из дома. А вы выходите и едете куда-то.
— Выбор никогда не стоит «выходить-не выходить, ехать-не ехать». Но когда объявляется опасность по ракетам и беспилотникам, мы всё время работаем в средствах индивидуальной защиты: бронежилеты и каски.
Когда беспилотная опасность объявлена и продолжается по восемь-десять часов без отбоя, мы все эти восемь-десять часов находимся в бронежилетах и касках. В больнице, на вызове на улице, в машине — везде.
— А когда вам в последний раз было очень страшно?
— Таких моментов, что страх как бы заставляет тебя прятаться и бежать куда-то, наверное, не было. Я очень адреналинозависимый человек. Но страшно чаще всего после смены. На смене не бывает страшно. Страшно, когда приходишь домой и уже осознаешь, где был, что делал. Что тебя ждут близкие, и твоя жизнь была в опасности.
А из таких случаев, когда прям очень волнительно было — это заход украинских ДРГ на территорию Грайворонского сельского поселения в мае 2023 года. И это Курск: мы ездили «в гости» и помогали. Мы на следующий день после случившегося в Курской области туда поехали. Помогали им организовывать точки эвакуации. Занимались привычной для нас и непривычной для них на тот момент работой.
Были и в Ильковском районе, и в Рыльском, и в Глушковском, и в Большесолдатском. Где-то помогали эвакуировать больницы и пожилых людей вывозили. Где-то точки эвакуации выставляли. Где-то помогали военнослужащим. То есть в течение суток какой-то определенной работы не было, но очень много заданий было. И мы больше организационную роль там играли.
На скорой случайных людей нет
— Вы сказали, что вы адреналинозависимый человек. Я пока не понимаю, что это значит. Допустим, вы едете в какое-то место. Дорога пустая, потому что где-то зашли ДРГ. Что вы чувствуете?
— Ощущения страха и тревоги в этот момент нет. Чаще всего. Мы же работаем бригадой. Бригада по три человека — это как семья. И обычно, когда мы едем куда-то, зная, что там прилет и что FPV-дроны в этой зоне летают, у нас у каждого свои роли.
Один следит за чатами по беспилотникам. Те же «БАРСы» и «Орланы» видят, как они летят. Есть водитель, который обычно занимается экстремальным вождением по бездорожью. А третий обычно сидит, слушает рации и дрон-детекторы и говорит, где в случае чего свернуть или отстояться. Я чаще всего — штурман. Мониторю БПЛА-чаты.
Мы обычно проговариваем, что будем делать в случае чего. У кого какая роль будет, кто куда пойдет, кто чем будет заниматься. Но эти роли изначально расставлены как бы внутри бригады. А вообще, чаще всего мы слушаем музыку и смеёмся.
— Чтобы подавить страх и не думать о том, что окружающий мир сейчас таит множество опасностей?
— Это больше как способ расслабиться, чтобы не было этого напряжения. Потому что страх как психологическая реакция чаще всего парализует человека, его мысли, действия. А когда ты находишься как бы в предвкушении того, что сейчас хорошо поработаем, то всё легче проходит: чётко, быстро и уже на полуавтоматизме.
— А почему это предвкушение хорошей работы преобладает над предвкушением встречи с опасностью?
— Главный врач говорит (и мы такого же мнения), что на скорой случайных людей нет. Если, будучи медработником, ты попадаешь на скорую, ты либо оттуда уйдешь сразу ввиду напряженности графика, трудной работы, ввиду того, что это первичное звено. Либо ты, наоборот, втянешься. И на скорой остаются только те, кто этой работой живёт.
Эта работа всегда несёт под собой какую-либо опасность даже не в условиях СВО. Это и наркоманы, и ножевые ранения, и пьяные драки. А в условиях СВО наша работа заключается в том, что процентов 50 времени в день мы находимся в зоне, которая соприкасается с зоной боевых действий. Там, где есть дроны и обстрелы.
Мы выезжаем просто для лечения бабушек или эвакуации пострадавших. То есть мы можем поехать в Муром или в Новую Таволжанку, чтобы давление полечить, потому что людям нужна наша помощь. Мы не можем сказать, что там опасно и мы не хотим.
Врачи без лиц
— Это была ваша добрая воля — работать медсестрой в ковид?
— Ну да. Мы учились в мединституте, получили право работать средним медицинским персоналом, и как раз начался ковид. Можно сказать, я с большим удовольствием пошла туда.
— Почему с большим? Ведь очень многие пугались. Было страшно. Никто не знал, что это за болезнь.
— Я шла в медицину с такой формулировкой, что хочу спасать жизни. Какой-то подноготной выгоды или того, что иду в медицину за деньгами, славой или карьерой, у меня не было. Я с детства хотела быть врачом. И шла в медицину именно спасать жизни и работать там, где жизнь на грани смерти. Изначально выбор был такой, потом — ординатура по анестезиологии и реанимации.
Есть специальности, где ты работаешь либо со здоровыми пациентами, либо с пациентами, которые приходят в профилактических целях. А у нас всегда работа — это когда человек на грани где-то. И работа эта нравится потому, что ты сразу видишь результат.
Начинаешь какие-то манипуляции — человек задышал. Его сердце забилось лучше, давление стало выше. То есть очень благодатная работа в плане самого пациента и спасения жизни. Но про врачей-анестезиологов и про врачей скорых ходит такая фраза, что это врачи без лиц. Пациенты их не помнят никогда.
— Потому что без сознания?
— Не всегда без сознания. Но, во-первых, они в тяжелом состоянии. А, во-вторых, мы встречаемся с ними на 20 минут и потом исчезаем из их жизни, и они нас больше не запоминают.
— Но ведь вы тоже за потоком их не запоминаете.
— Потоком нет, но много кого помним.
— А кого вы помните?
— 1 сентября прошлого года был обстрел Белгорода. Мы успели съездить в Курск, отвезли двух больных на вертолет, который проследовал в Москву. Они летели в федеральный центр лечиться после обстрела 30 августа. Вернулись мы из Курска около 11 утра. И тут случился ракетный обстрел.
Возле гостиницы «Амакс» мама пыталась закрыть собой двух деток. Мальчика семи лет и мальчика около года. Ручной еще, малыш совсем. Они все втроем пострадали. Очень в тяжелом состоянии. Мы оказывали им помощь и отвозили в больницу.
— Вы приехали на скорой, выбежали и что увидели?
— Они лежали. Ну вот дом стоял, и они под домом (под самим козырьком) лежали. Мама пыталась, но не успевала с ними добежать до укрытия. Была дана сирена, и сразу начался обстрел. Прям мгновенно, за микросекунды. И они лежали прямо возле стены дома. То есть она, видно, пыталась их за стеной дома спрятать. И упала на землю ракета с кассетными частями и разорвалась. На земле лежала мама, лежал мальчик.
Один мальчик, самый маленький, уже был на руках у другой бригады скорой помощи. Они прямо там проезжали во время обстрела, очень близко. И уже была на месте тероборона. Они ребёнку оказали первую помощь. Маме частично успели оказать первую помощь, а мы забрали семилетнего мальчика.
— Мама что говорила? Она была в сознании? Она плакала?
— Мама была в шоке. Пыталась найти детей. Они все были оглушены взрывом. Это состояние, когда ты ничего не слышишь, у тебя звенит в ушах, ты просто потерян в пространстве. Она пыталась найти детей, а они не плакали оба.
У семилетнего мальчика были очень тяжелые травмы ног. Фактически была кожа с мышцами снята с костей. Но он не плакал, чтобы не пугать маму. И вообще мы с ним в машине разговаривали про мультики, на отвлеченные темы.
Мама была тяжелая, это состояние называется сопор, когда человек может отвечать на твои вопросы, но после какого-то раздражения — болевого или громкого оклика. У нее тяжелое ранение было по итогу.
— Они выжили?
— Мама жива, детки живы оба. Один уже ходит в школу, второй — в детский садик пошел. Уже год прошел. Я видела их видео с реабилитацией. Показывали фотографии, что они живы и счастливы. И мальчику семилетнему ножки спасли. Это было самое страшное, что ему не удастся спасти обе ноги.
— То есть вы целенаправленно искали информацию об этих людях? Как долго?
— Мы общаемся с реаниматологами из детской областной больницы. Фамилии и другие данные всё равно остаются, и врачи из детской областной всегда интересуются. Педиатры — это вообще особенные люди. И они всегда интересуются своими маленькими пациентами, их судьбой. И я уже через врачей детской областной узнавала.
— То есть для вас было важно знать, что они живы?
— Да, для меня было важно знать, что они живы. То, что они живы, я знала, потому что мои сменщики отвозили в Курск обоих деток маленьких.
Но, во-первых, мне важно было знать, что среднему мальчику удалось ножки сохранить, потому что там действительно были очень тяжелые ранения обеих нижних конечностей. А, во-вторых, важно было знать про судьбу малыша, у которого было проникающее ранение в живот. Что он тоже не останется инвалидом и что ему не надо будет удалять часть кишечника и прочее. Но всё у них с очень хорошим, благополучным исходом.
— А как долго вы ими интересовались?
— В последний раз я спрашивала про них в августе этого года. То есть год почти прошёл.
Дотравматический синдром
— Вы рассказываете это, и даже больно слушать. А вы это видите и говорите, что ваша работа вам дарит радостные ощущения.
— Работа дарит радостные ощущения, когда ты видишь результат работы.
— Я имею в виду, что эта сцена настолько ужасна, что, мне кажется, она может превысить любое удовлетворение от работы. Просто хочется спрятаться и не видеть такого никогда.
— А здесь уже работает принцип «кто, если не ты». На самом деле мало людей, кто вот так готов работать. И да, домой приходишь, плачешь, думаешь: «Я перегорела, всё, надоело». Но потом всё равно каждый раз ты с удовольствием приходишь на смену — ты на своём месте. Я не готова ни на что её сейчас променять.
У меня есть одногруппники и друзья, которые далеко и вообще далеки от СВО. Они все время говорят: «Переезжай в Москву. Там спокойно. Тихо, чисто, пахнет цветочками в больнице, а ты в этом всём». Нет, не хочется.
— А почему?
— Не знаю. Я даже когда уезжаю в командировку или куда-то на конференции, в Москву, в Питер, всё равно слежу за тем, что в городе происходит. Хотя у меня в Белгороде родственников нет. У меня родители в Старом Осколе, и особо следить, что с родственниками что-то случится, не надо. Но всё равно каждый раз смотришь, никуда ли не прилетело, всё ли хорошо у ребят. На работу пишешь: «Всё хорошо, всё нормально?». То есть всё время, когда находишься далеко отсюда, какая-то тревога возникает.
— А вы как врач не думаете, что это посттравматический синдром?
— Он «дотравматический». Он появился до работы на скорой, потому что я всё время лезла куда-то работать, где надо, где опасно. Это у меня с детства так. Тот же ковид. Мы спокойно вообще пошли. Мы — первые студенты, кто зашли и работали, когда он только-только начался. С 1 апреля 2020 года у нас открылся ковидный госпиталь, с 1 апреля я работала в ковид.
— Что тут важнее для вас?
— Людям хочется помочь.
— Вам же всё равно приходят мысли о том, что вы тоже можете заразиться, слечь, заболеть. Болезнь тогда в 2020 году была неизведанная, никто не знал, чем дело кончится.
— Я вообще с детства в таком достаточно опасном спорте. Играла в баскетбол, потом играла в регби. Контактный очень вид спорта, травмоопасный. Но у меня характер такой, что надо быть где-то впереди всех. Где-то, где максимально круто, опасно и страшно.
— Когда вы едете и никого нет. Может быть, это какая-то просёлочная дорога. И вы знаете, что где-то сюда зашли ДРГ, и неизвестно, когда они выйдут. Или неизвестно, когда прилетит дрон. Что вы чувствуете?
— Трудно сказать, какие это ощущения. Есть волнение. Главное волнение, что мы можем не успеть. Это то, за что мы переживаем и почему всегда очень торопимся. Но иногда есть моменты, когда надо встать. Машину надо поставить в кусты и подождать, пока пролетит дрон. Туда, где прям ДРГ заходят, нас, конечно, не пускают военные. Там всё оцепляют. Но вот первое ощущение, самая первая мысль — «мы можем не успеть».
— Это мысль. А что вы чувствуете?
— Я очень люблю собирать фразы и цитаты. И где-то на видео увидела мнение про экстренную медицину. Дескать, все думают, что в экстренную медицину идут нарциссы — очень самовлюбленные люди, а на самом деле туда идут люди-тревожники, которые среди хаоса обретают свой покой. Это правда. В этом хаосе я себя максимально комфортно чувствую, и мои коллеги тоже.
Когда вокруг начинается круговорот событий, и ты прекращаешь замечать даже как время проходит, ты себя чувствуешь полностью уверенным и максимально владеющим ситуацией.
— То есть, начиная оказывать кому-то помощь, вы таким образом преодолеваете страх, который испытывали бы, если бы ничем не занимались. Просто находились бы в городе и ждали бы пока, чем все закончится.
— Скорее всего, да.
Во время обстрела 30 декабря мы все поднялись, позвонили руководству и спросили, как нам помочь в этой ситуации, когда вокруг куча раненых, а мы не на смене. Звонили все и шли. Кто-то шел просто закрывать вызовы, которые оставались по городу. Всё-таки Белгород — полумиллионное население с агломерацией, и бабушки с давлением никуда не деваются. Как и дети, больные ОРВИ, — это же зима. Кто-то шел закрывать эти вызовы, как я, допустим. Я пошла просто работать по линейной бригаде.
Кто-то ехал в госпиталь и помогал людям искать родственников, искать свои вещи среди этого хаоса.
И всегда, когда хоть что-то начинается и становится неспокойно, то у нас все мгновенно звонят и спрашивают: «Как мы можем помочь?».
12 мая (2024 года. — Прим. ред.), когда обрушился дом, мы возили воду своим коллегам, которые в этот день были на смене. Просто чтобы так помочь им. И у нас мальчик, который жил в соседнем доме с обрушившимся, вышел и оказывал помощь целый день: кислород носил в завалы.
И, многие, да, наверное, все, уходя в отпуск, постоянно на связи. И каждый из нас готов сказать: «Если надо, я не пойду в отпуск».
— И зарплата у вас небольшая?
— Почему же? У нас сейчас достойная зарплата. У нас есть президентские выплаты за работу в зоне СВО.
— Но смысл вашей работы не в том, чтобы заработать?
— Нет. Когда я приходила на скорую ещё до СВО, этой выплаты не было. Выплата появилась достаточно недавно: где-то в мае 2024 года.
— Я почему спрашиваю, потому что довольно часто люди приходят в медицину зарабатывать деньги.
— Честно говоря, единственное, куда бы я ушла — это военная медицина. И то по причине того, что мне это очень нравится. Мы помогаем ребятам в военном госпитале тоже. И они меня постоянно манят туда. Это единственное место, куда бы я, наверное, пошла.
46 тысяч шагов за 8 часов
— А когда вы испытывали наибольшее удовлетворение от работы?
— После Грайворона было ощущение, что ты сделал всё, что мог, в этот момент. Это был первый заход ДРГ. И мы были единственной бригадой, находящейся в городе Грайворон. Остальные бригады стояли… Есть такое понятие «очаг ЧС», где что-то происходит. Все остальные стояли на границе этого очага — в селе Головчина.
А мы оказывали помощь и в ЦРБ поступающим раненым, и вывозили самостоятельно раненых. То есть после этой смены я могу сказать, что мы сделали всё возможное и невозможное тогда.
— А что происходило?
— С утра поступила информация, что в Козинку и Глотово (два населенных пункта на самой-самой границе) зашли ДРГ. По-моему, это были поляки и «Русский добровольческий корпус» (признан в РФ террористической организацией и запрещен). И нам дали первую команду — поехать в город Грайворон и эвакуировать оттуда тяжелых больных с ЦРБ, которые находились там на лечении. Это бабушки и дедушки с хроническими заболеваниями, которые самостоятельно не могли уехать.
Мы вывезли реанимационных больных из ЦРБ. И мы — единственная бригада, кто успел туда заехать. После нас бригады просто физически не смогли заехать, потому что начались непрекращающиеся обстрелы. Тогда не было ещё такого количества дронов, но минометы, артиллерия и «Грады» просто «укладывали» город пачками.
И мы ездили в администрацию, где был ПВР. Там пострадал замглавы района и эмчеэсник, которые пытались осуществить эвакуацию мирных жителей из Грайворонского района и пострадали в результате обстрела. У них были осколочные ранения. Вот тогда я первый раз увидела в масштабе человеческий страх.
Обычно мы сталкивались с тем, что был один раненый или два раненых на месте прилета. Толпы людей не было. А тогда, когда мы зашли в администрацию, там, наверное, сотни людей были. Помню их глаза, которые полны страха и непонимания, что происходит.
В эти моменты тебе на самом деле страшно, потому что ты их страх начинаешь перенимать. Начинают появляться мысли о том, что может случиться вообще в этот момент.
— А мысли «что я здесь делаю» не появляются?
— Нет. Есть чёткие установки в голове. Мы готовились к тому, что могут происходить такие ситуации. Примерно план работы был. Плюс руководство всё время было на связи.
Потом мы поехали в ЦРБ. Туда привозили раненых гражданских и военных. Кто-то из персонала ЦРБ эвакуировал больницу. Сама по себе грайворонская больница очень маленькая относительно белгородских. Там, в принципе, не так много персонала. Тем более тогда вообще был выходной день. Плюс люди побежали домой, спасать своих детей и родителей. И нас там осталось крайне мало.
Нам начали привозить пострадавших гражданских. Их семь всего было. Это немного при таких масштабных боевых действиях. Потом военных стали привозить. Так мы и работали.
— То есть ДРГ зашли и начали обстреливать?
— Нет. Это была огневая поддержка для их захода, чтобы они прорвались через границу. Работали миномёты и «Грады».
— Ну вот вы сначала немного заразились общим страхом. А когда поняли, что страх ушел?
— Когда начали оказывать помощь этим двум раненым. Ты выдохнул, отпустил всё обратно и продолжил работать.
У меня в голове, если я пытаюсь вспомнить покадрово, что происходило в больнице, время где-то с 12 дня до 8 вечера просто стёрто. Вообще не помню, как поступали раненые: кто первый, кто второй. Просто помню, что посмотрела на часы, а на телефоне было 8 часов вечера и около 46 тысяч шагов, потому что свет отключили, лифты не работали, а реанимация на последнем этаже находилась, и мы постоянно бегали по лестницам и носили на руках их.
То есть я в 8 выдохнула и поняла, что этого времени не существовало. Непонятно, сколько это все длилось. Просто по часам поняли.
Страха нет
— Вам это нравится? Вы же сами сказали, что вы адреналинозависимая.
— Нравится ощущение того, что ты, наверное, на грани жизни и смерти находишься. Нравится, что ты постоянно в опасности.
— Просто почему-то люди боятся признавать, что им в этом состоянии…
— Я не боюсь признавать.
— Это же не перечеркивает того, что ты и жизнью можешь пожертвовать ради какого-нибудь ребенка. Но для того, чтобы это было так, у вас есть определенное свойство, что вы не боитесь таких ситуаций.
— Страха у нас действительно нет. Когда за меня переживают, я всегда обосновываю всем, что у меня не особо есть, что терять. У меня нет семьи, нет детей. У меня нет еще вот этого материнского. Да, оно всё равно есть на уровне рефлексов, но у меня нет детей, и поэтому страха за свое потомство тоже нет.
У меня есть мама. Я переживаю, что она будет переживать. Но она ограждена очень сильно от моей работы. У нас с ней договор, что я стараюсь не рассказывать, чем занималась на смене.
— Вы действительно могли бы своей жизнью пожертвовать?
— Думаю, да.
— А почему вам эта мысль кажется нормальной? Ведь жизнь — единственная.
— Мне кажется, это априори нормально. Я понимаю, что если надо, то я пойду куда угодно, не задумываясь о том, что в этот момент там опасно.
— Вот эта способность самопожертвования у вас сочетается с высокой жалостливостью?
— Дома жалко всех. Дома я буду вспоминать этих детей. Плакать над каждым. Особенно над ребёнком. Приду, поплачу обязательно. Я помню вчерашних двух деток, которых перевозила. И глаза, и всё. И что, хотя они были без сознания, я всё равно с ними разговариваю: «Котёночек, держись».
— А как вы подавляете слёзы в этот момент?
— Я научилась, что в момент, когда работаю, я кремень, камень. Нет эмоций, чувств никаких. Но дома всех жалко.
— Но это же невозможно. Вы можете быть внешне камнем, но внутри-то вы не камень.
— Но внутри я стараюсь не подавать вида.
Коллеги, которые со мной не близко знакомы и которые работают со мной, когда я просто беру дополнительные смены на скорой, а не в медицине катастроф, в большинстве своём считают, что я к детям очень холодна и даже равнодушна.
А те, кто работает со мной очень близко (у нас команда из 16 человек), то мальчики-фельдшера знают, что я очень люблю детей и очень не люблю детские вызовы. Но не люблю в плане того, что мне не нравится, что с детьми это вообще происходит.
— Потому что вы страдаете?
— Да. Это, наверное, основная причина, почему я не пошла в педиатрию изначально и дальше бы не пошла в педиатрию.
128 минут борьбы за жизнь
— Почему людей надо любить? За что?
— Просто так. Это же жизнь. Она же дана была. Моя задача как врача — эту жизнь сохранить.
— Чтобы так рассуждать, надо быть, наверное, либо великим гуманистом, либо верующим человеком.
— Я достаточно верующий человек. Не скажу, что прям хожу в храм каждую неделю, но верю.
Я навсегда запомнила, как к нам на первом курсе приезжал преподаватель. Я навсегда запомнила его лицо. Он очень пожилой был. При этом был хирургом с огромным послужным списком. Он с нами общался. И с теми, кто хотел быть хирургами (это мечта каждого первокурсника — быть хирургом). И с теми, которые пришли в медицинский институт по каким-то своим мотивам.
Нас было около 300 человек на курсе.
И вот он сказал такую фразу, которая, наверное, тоже со мной всегда: «Врач не может ни во что не верить. Потому что есть такие моменты, которые, кроме как чудом каким-то, ты не назовешь».
И когда ты смотришь, ты действительно думаешь: «Я делаю обычную работу. Моя работа — это алгоритмы, стандарты. К каждому пациенту я подхожу, исходя из стандартов. Но кому-то это прям мгновенно помогает, а с кем-то очень долго мы боремся со смертью. А с кем-то, как бы ты ни хотел и как бы ты костьми ни ложился, не получается».
— С чудом вы когда-нибудь сталкивались?
— У меня дома висит в рамке электрокардиограмма мужчины. Его реанимационные мероприятия длились 120 минут. Такое бывает редко. То есть у нас есть понятие, что даже если сердце сигнал электрический посылает о том, что оно живое, но оно не бьётся, мы продолжаем. Но обычно это всё очень кратковременно. 10-15 минут, и дальше либо человек «заводится», либо мы проводим 30 минут безуспешную реанимацию и констатируем смерть.
А сердце этого мужчины 120 минут посылало сигнал о том, что он хочет жить. И через 128 минут, если быть точной, его сердце завелось и забилось.
— А вы делали ему в это время…
— Реанимационные мероприятия развернутые. Непрямой массаж сердца, искусственную вентиляцию легких, медикаментозную поддержку.
— Вам, наверное, физически тяжело это было.
— У нас аппарат есть, который качает. Но физически всё равно это тяжёлая работа. А желания прекратить её не было. Потому что мы видели, что человек за свою жизнь борется сам. Где-то там, между жизнью и смертью, он борется и не прекращает борьбу. А как мы можем прекратить борьбу? Мы же только помощь ему дали.
— А вот этот сигнал, который поступал, вы его воспринимали как сигнал жизни или как сигнал чего?
— Того, что мозг ещё живой. Это основной признак того, что мозг тоже ещё живой и что он даёт сигналы сердцу работать. Просто ему чего-то не хватает, чтобы полноценно работать. И как мы можем взять и закончить это всё?
— Это вы сейчас о биологии говорите, но вы же относитесь к жизни как к священному.
— Конечно.
— Соответственно, вы на каких-то других уровнях тоже должны этот сигнал считывать. Так откуда же этот сигнал?
— Это то, что человек сам не определился, и он хочет жить. То есть он заставляет свой организм работать, пытается вернуться к жизни. И он же вернулся.
— И вот эту картину почему вы повесили? Почему вы хотите каждый день видеть эту кардиограмму?
— Там подпись еще: «Никогда не сдавайся». Всё в этой жизни возможно. Есть место чудесам в нашей жизни и тому, что все твои усилия всегда вознаграждаются чем-то. Я очень много работаю. Честно. Очень-очень много работаю. Мне это не в тягость. И все мои усилия где-то, как-то, но вознаграждаются.
— А как вы вознаграждены?
— Я счастливый человек. Я крайне люблю свою работу. С удовольствием иду на смену. Я просыпаюсь с утра, и у меня нет ощущения того, что «опять эта работа, как я на нее пойду, как мне тяжело вставать». Хотя у нас ранние подъемы. Мы в 5 утра встаем, чтобы в 6:30 уже быть на смене. Никогда не было смены, когда я приходила и думала: «Блин, зачем я пришла? Мне так неохота, так лень». И я считаю, что я счастливее многих людей на планете.
Свежие комментарии